Туман мягок, как взбитая перина, но Мария не верит в хэллоуинские обманки, крошит и крошит пироги под ноги. «Если не тропу отмечу, то хоть духов умилостивлю», — думает она и шагает ровно и уверенно, ни камни под ногами не скользят, ни трава не проседает. Черная Бадб впереди разрезает собой матовую белизну марева, только и видно, что мелькание перьев то в ворохе волос, то в подоле платья.
Где идут они? Не различить примет, все сокрыл туман, только и можно ловить носом запахи да пытаться разгадать, где мертвая ведьма ищет свою дочь. Вот влажный, тяжелый, пряный запах старых деревьев, вот кисловатый — подгнившего мха и лишайника, вот свежий и чистый — с бездонных озер. Древнее, равнодушное, не знающее слова Божьего обступает со всех сторон, не то давит, не то наблюдает.
— Что с Бригиттой? — спрашивает и спрашивает Мария, но женщина-птица молчит.
— Что с Бригиттой? — твердит Мария, и имя падчерицы ей заменяет молитву. Ты грешишь, Мария, говорит она себе, покайся, Мария, и спеши домой, пока не поздно, не следуй за ведьмой, не следуй за мертвой ведьмой, не следуй за первой женой своего мужа. Разве осмелилась бы Ева ступать след в след за Лилит?
«Что с Бригиттой?» — спрашивает у себя Мария и продолжает идти за Бадб. «Что с Бригиттой?» — твердит себе Мария и шагает быстрее. «Что будет с Бригиттой, если я отступлюсь?»
Мария запрещает себе даже думать об этом.
Может, в ее сердце недостаточно любви, чтоб отогреть заледеневшее сердце девочки, но ее хватит, чтоб не оставить Бригитту среди стужи хэллоуинской ночи.
В небесах гудит ветер, несет тучи, несет жутких воздушных змеев, сорванных с привязи у ферм. Непролитый дождь застывает в воздухе, обращается в колючие кристаллы, что белой манной лягут на землю, скроют следы ночи на изломе года.
Мария не может вспомнить такой же холодной осени.
Надеется и эту — не вспоминать.
Бадб впереди замирает, туман тут же обступает со всех сторон, пряча и тропу под ногами, и небеса в колючей россыпи соляных крупинок-звезд. Даже запахов не остается. Только косматые тени клубятся, снуют вокруг, словно падальщики, поджидающие свою трапезу.
Мария не сразу замечает, как мелко и часто вздрагивают плечи Бадб. Мертвая ведьма стоит прямо, гордо вздернув голову, только когти сжимаются и разжимаются, словно пытаются схватить кого-то, да не могут. Подходить к ней страшно, прикоснуться к ней немыслимо, но стоять в густой молочной тишине, пока вокруг разворачивается ночь кануна Дня всех святых, еще страшнее.
Ладонь ложится на черные жесткие перья, влажные и прохладные, словно их хозяйка летела сквозь бурю. А может, так и было, и что для живой христианки туман сомнений, для мертвой ведьмы — шторм древних, непознаваемых, безымянных сил. Бадб оборачивается через силу, на матовом жутком клюве — белые отблески марева.
— Я больше не слышу зов дочери, — почти беззвучно говорит она. Человечьи губы кривятся жалко, как у плачущей, но воронье лицо спокойно и безучастно, глаза-бусинки глядят, не моргая. — Я больше ее не слышу.
Сердце Марии сжимается, у самых ног распахивает пасть бездонная пропасть горя, но с губ сами собой скатываются тихие слова псалма, даруя не утешение, но надежду. Бадб слушает, склонив голову.
— …водит меня к тихим водам… — повторяет женщина-птица, и плечи ее расслабляются.
— Веди меня, Бадб, — говорит Мария, когда последние слова псалма затихают в тумане. — Веди меня к своей дочери, веди меня к Бригитте. Мы спасем ее, обязательно спасем, ибо сердце твое — любовь и потому не ведает зла. Веди меня, Бадб. Мы успеем.
Мария обнимает ее черные плечи, нежно касается губами оперенного лба. Бадб вздрагивает, словно пробуждаясь ото сна, сжимает птичьей когтистой лапой мягкую ладонь Марии, осторожно, чтоб не поранить.
Дальше они идут рука об руку.
Туман расступается перед ними, расползается, как ветхая, на глазах истлевающая ткань. Бескрайние поля верещатника вокруг, серо-розовые, усыпанные мелкой колючей росой. Подол домашней юбки Марии тяжелеет, а кровавое пятно на груди расползается шире и шире. Мерно и медленно накатывает острый и свежий запах близкой воды, к нему примешивается стылость старых камней и могил.
— Если дьявол где и похоронен, — шепчет Мария, — то именно здесь.
Страх сотрясает ее всю, и даже воли, даже любви к Бригитте уже недостаточно, чтобы продолжить путь. Бадб оборачивается к ней, едва проводит черными когтями по ее щеке в неумелой попытке ободрить.
— Не дьявол, Мария, нет, — шепчет она, и черные перья в рукавах ее платья взметаются, словно крылом укрывают Марию. — Есть те, кто старше его, есть те, кто хуже его. И они не похоронены, нет. Они ждут.
Легче не становится.
Каменные плиты под ногами зыбки, как болотная топь, и каждый шаг тяжело дается, словно к ногам приковали пушечные ядра, словно впереди — Страшный Суд, и нет надежды его отсрочить.
Мимо остовов стен, мимо провалов дверей и окон, мимо крестов. В тумане они выкрали время, выгадали расстояние, но все равно опоздали.
За разрушенным сводом, среди арок уцелевшего внутреннего двора аббатства стоит Бригитта, глаза ее закрыты, а лицо под тонкой корочкой изморози безмятежно, как во сне. Венок на ее голове засох, оброс иголочками инея, серебряным обручем обхватил волосы — побелевшие, потерявшие черный цвет. А за спиной девочки стоит белая дева, сияющая, как ледяная статуя, облитая светом полной луны, и тонкие ее руки лежат на плечах Бригитты, и ясные ее глаза опущены на Бригитту, и тонкие красивые губы нашептывают Бригитте белые сны, полные стужи и покоя.
У нее лицо Бадб — искусная маска, за которой искрится бескрайняя пустота ночного неба.
Позади них чернеет огромное дерево, грозное, величественное, и даже в темноте кора его влажно отблескивает алым, словно напитанная тысячей и тысячей жертвоприношений. Неведомая сила закрутила древний ствол спиралью, а корни аркой вздымаются из земли. Мнится: есть что-то за этой аркой, что-то, кроме земли и коры, — ибо там, в темноте, не знавшей света, тает даже ледяное сияние белой девы.
Черные вздутые корни змеями обвивают ноги Бригитты, тянутся вверх, чтоб оплести, спеленать, поглотить, затянуть белую кожу корой; годовыми кольцами, словно жестким корсетом, сдавить грудь, пережать горло, язык обратить в нарост лишайника, глаза — в мелкие сучки. Но в руках девочки, накрепко прижатых к груди, искрится что-то, тлеет угольком, отогревает от белого хлада, сдерживает черные корни. Даже ледяная дева за спиной Бригитты только и может, что нашептывать сказки, чтоб девочка сама разжала руки, сдалась, погрузилась в пучину вечного сна.
Запрокинув голову, отчаянно кричит Бадб, и вороний вопль ее разбивает холодную неподвижную тишину. Вздрагивает Мария, в горсти сжимает деревянный крест на груди. Серебряный, кровящий без остановки, слишком холоден, чтобы даже помыслить о прикосновении к нему. Слов для молитвы не находится, да и закончилось время молитв.
Самайн развернул над озерами и лесами свои крылья.
Время боли, время холода, время тайны.
Ресницы Бригитты дрожат, иней осыпается с них. Девочка медленно, слишком медленно выбирается из тенет чародейского сна. Ледяная дева за ее спиной все еще улыбается безмятежно, вот только ясные глаза устремлены на Бадб, и плещется в них ярость метели.
— Отдай мою дочь! — кричит Бадб, и карканье бесчисленных воронов вторит хриплому, отчаянному голосу женщины. — Отдай мою дочь!
— Мама?
Голос Бригитты только угадывается, слишком тих он, слишком сурово сшиты ее губы холодом. Сердце Марии болезненно сжимается — даже в этом тихом шепотке столько тепла, столько любви, сколько ни разу она, Мария, не слышала от Бригитты. Зависть и горечь покусывают пятки, но отступают, раздавленные смирением: она всего лишь жена ее отца и никогда не заменит мать, как бы того ни хотела.
Но разве из-за этого будет она любить девочку меньше? Разве из-за этого меньше тепла отдаст ей?
— Спи, мое дитя, — нежно поет белая дева, гладит тонкими полупрозрачными ладонями волосы Бригитты, и они белеют под ее прикосновениями, — сладок твой сон, и я буду его хранить.
— Бригитта! Бригитта! — надрывается Бадб. Налетевший ветер взъерошивает перья. Рядом со сладкоголосой ледяной девой она безобразный монстр, не женщина и не птица.
Бригитта моргает сонно, хмурится, все сильнее и сильнее прижимая ладони с драгоценной искрой тепла к груди. Что она видит? Бескрайние белые поля, ледяные дворцы, стеклянные башни затонувшего города?
Игра закончилась. Но теперь очередь Марии вести.
Каждый шаг дается через силу, каждый шаг — по незримому мосту над бездной. Иней хрустит под ногами. Бадб, словно враз ослепшая, плывет следом. «Бригитта», — шепчет Мария, и имя падчерицы заменяет ей имя Господа, «Бригитта», — повторяет Мария, в страхе черпая силы, «Бригитта», — зовет Мария, и в светлых глазах девочки мелькает привычное, обыденное раздражение.
Шаг за шагом, слог за слогом приближается к ней Мария, холод кусает ее щеки, дерет ее руки, но за спиной шелестит перьями Бадб, и от мертвой ведьмы холод отступает. Черные крылья плещутся вокруг Марии («Что скажет пастор? Какую епитимью наложит?»), и под их защитой последние шаги даются легче. Иней на камнях расходится спиралями, иголочки лежат одна к другой, сверкают остро и ясно, но Мария бестрепетно опускается на колени перед Бригиттой, ломая рисунок.
Как же бела бедная девочка! Как же она заледенела — как сердце ее после гибели матери! Где бы найти сил, чтобы обнять ее, отогреть, утешить? К какому святому воззвать, кого молить о помощи?
Мария знает уже — только себя.
Ее крупные, мягкие ладони ложатся поверх заледеневших пальцев Бригитты, нежно оглаживают их, пытаясь растопить тонкую корочку наледи. Мария чует мягкое тепло от искры в ладонях девочки, и кощунственно ей самой от него греться. Она дышит на ладони падчерицы, пытаясь согреть их, своим теплом поделиться, но пар изо рта обращается в колючие крупинки, изморозью ложится на кожу.
— Бригитта, — тихо зовет Мария, вторя надсадному крику Бадб, — ты так замерзла. Проснись же, нужно тебе домой.
Девочка хмурится, недовольно поводит плечами. Корни у ее ног со змеиным шелестом расползаются в стороны. Бригитта смотрит не на Марию — на черную женщину-птицу за ее спиной.
Оглядывается на прекрасную ледяную деву, с нежной улыбкой и ядовитым языком.
— Мама?
— Спи, моя милая, — тут же откликается белая дева, тянется к лицу девочки, к ее ладоням. — Освободи руки, освободи мысли, с пустыми ладонями засыпай.
— Не верь ей, Бригитта! — каркает Бадб. Страшные птичьи когти сжимаются, словно вцепившись в жертву. — Заклинаю тебя, не верь ей!
Девочка только больше съеживается, отстраняется и от белой, и от черной, смотрит затравленно. В уголках глаз успевают блеснуть капельки слез — и тут же льдинками падают вниз, на древние камни аббатства. Холодно, как же холодно, могильная стылость оплетает ноги, поднимается от коленей, но Мария стоит неподвижно, не отпускает рук Бригитты, не опускает ладоней. Мнится ей: стоит глаза отвести, ладони отнять — и исчезнет Бригитта, растворится в тумане, разлетится снежинками, обернется первым ноябрьским снегом.
— Только тебе выбирать, Бригитта, — шепчет Мария, глядя в глаза падчерице, не пряча от нее ни мыслей, ни чувств. — Только тебе выбирать, где остаться, с кем остаться. Я могу только предложить — руку, тепло, помощь. Но выбор всегда твой.
Девочка верит. Да и как не верить, когда ладони мачехи — мягкие, теплые, живые — единственное, что ее греет, кроме искорки в ладонях, кроме лакомства в подарок матери, кроме хэллоуинского подношения мертвым, щедро сдобренного ягодами и кровью?
Тени скользят вокруг, все ближе и ближе, и глаза у них ясные и колючие, как у ледяной девы с лицом Бадб. Скрипят и стонут без ветра, тянут руки-ветви — вцепиться, отшвырнуть прочь, исхлестать, прогнать!
— Уже слишком поздно, — ласково шепчет белая дева, — она уже с нами, она уже наша.
Птичий грай за спиной, отчаянные, мощные хлопки крыльев, чужая боль кисла на вкус, как негодное вино.
— Еще не поздно, — шепчет Мария падчерице. — Еще не поздно. Только тебе выбирать.
Прочитать бы молитву, да слова не идут на ум, найти бы поддержку в псалмах, да который к месту? Мария снимает серебряный крест, кровь с него льется бесконечной струйкой, темная и холодная, как у мертвеца. Бригитта склоняет голову, позволяя надеть на себя крест, только на миг прячет взгляд, шепчет:
— Кто из них — настоящая?
Мария прикрывает глаза, дыхание замирает, словно каменная плита легла ей на грудь. Она и хотела бы подсказать, да не смеет. У Самайна свои законы, и ни живым христианкам, ни мертвым ведьмам не под силу их нарушать. Только и остается, что склониться и отойти.
Бригитта выпрямляется гневно, отнимает от груди ладони, и лежит в них круглый ладненький пирожок, усыпанный ягодами, такими алыми, что и в густой черноте самайновой ночи горят они самоцветами. Бесценный дар для близких и любимых, откуп от сил древних и голодных.
— Кто из вас — настоящая? — спрашивает Бригитта, переводя требовательный взгляд с черной на белую, с белой на черную. Голос ее звенит, как тетива, слова ее выпущенной стрелой рассекают ледяное чародейство, туманную мистику.
Но ответ ей искать самой.
Кого же она жаждала увидеть в эту ночь, к кому бежала сквозь туман, чей плач слушала по ночам вместо колыбельной? Кто из духов — ее мать? Та ли, что путеводной звездой вела сквозь лес, улыбалась нежно, гладила по волосам да пела колыбельные про стеклянные башни и затопленные города? Та ли, что черной птицей замерла за спиной нелюбимой мачехи, укутанная перьями, обезображенная клювом и когтями, кричащая яростно, рыдающая отчаянно?
Кому отдать подношение?
— Оставайся со мной, моя милая, — шепчет белая дева, и глаза ее сияют, как луна сквозь прорехи в тучах. — Оставайся со мной, не этого ли ты так хотела?
— Я люблю тебя, Бригитта, — шепчет женщина-птица, бледные губы кривятся жалко, опускаются бессильно руки, облетают на камни черные перья. — Я люблю тебя, доченька. Как бы я хотела, чтоб ты осталась со мной! Но больше хочу — чтобы ты жила.
Бригитта молчит, молчит, ибо время для слов закончилось. Ей ли не помнить сказки, что шептала над ее головою мать, старые сказки для черных месяцев, когда за стенами только стужа и тайна? О темных жителях полых холмов, о бесплотных гостях с той стороны реки, о нечеловечьих созданиях, блуждающих среди домов с Самайна по Йоль. И что объединяло их всех — как бы они ни были похожи на людей, как бы ни маскировались, ни льстили, ни лгали, желая проникнуть в дома, занять место, им не предназначавшееся, — они не умели любить. Любовь была для них настолько чужда и непознаваема, что даже говорить о ней они не могли.
И потому Бригитта не сомневается.
Она протягивает женщине-птице пирог души, руки ее дрожат, и в этом робком жесте больше любви и доверия, чем во всех словах, чем во всех молитвах, что за свою жизнь прочитала Мария.
Длинные руки Бадб тянутся к девочке, накрывают ее ладони, помогают разломить золотистый круг пирога. Марии же — смотреть, замирая от восторга, счастья и зависти.
— Я не успела выпустить тебя в небо, птенчик, — шепчет женщина-птица, и половина пирога души в ее когтях становится полупрозрачной слюдяным полукругом луны, — и ты поймала меня в капкан своей тоски. Пришла пора отпустить меня, Бригитта.
— Нет! Матушка, не покидай меня!
Бригитта плачет, слезы искрятся на побелевших от холода щеках, но боль ее — утолимая, боль примирения с утратой, и Мария сможет найти слова, чтоб утешить девочку, обязательно сможет…
Сияние сползает с белой девы, как солнечное пятно соскальзывает со стены на пол, тускнея и исчезая. Ослепительная, ледяная белизна оборачивается могильной стылостью, хрупкостью костяного фарфора, чья кромка острее любого лезвия. Глаза у белой девы сверкают грозно и колко, а от улыбки кровь замирает в жилах, скованная дыханием последней зимы.
Белая дева смотрит на Марию, улыбается, чуя и боль ее, и тоску, и зависть — да к кому, к мертвой ведьме! Слова ее, словно тонкие змеи, шелестят по камням, вползают в уши, чтобы отравить разум, посеять смуту, сломить волю.
— Мария, иди ко мне, Мария, иди ко мне и приведи девочку, иди ко мне, и в ледяном сне среди башен затонувшего города, что прекраснее всех городов на свете, она полюбит тебя, Мария, она склонится перед тобой, Мария, ты заменишь ей мать, Мария…
Но Мария сжимает крест, ткань на груди загрубела, задубела от темной крови, и волей-неволей проскальзывает мысль обыденная, совершенно неуместная здесь, среди серых развалин аббатства, под бархатом ночного неба: а отстирается ли блуза?
И наваждение белой девы разбивается, не успев подчинить Марию.
— Дома ждет теплое молоко и корица. Ты замерзла, Бригитта, пойдем домой, — говорит она, не чувствуя уже ничего, кроме усталости и спокойствия.
— Возвращайся домой, — вторит Бадб, — возвращайся в тепло, доченька.
Мария ловит ледяную ладошку Бригитты, спешит выйти из-под обрушенных сводов аббатства, да обратная тропка исчезла, словно сам лес шагнул им навстречу, выпростав корни-арки из мерзлой земли.
Белая дева смеется, и смех колючками падает под ноги.
— Оставайся со мной, Бригитта, — нежно поет она, не скрывая пасть, полную острых зубов, — оставайся со мной, в царстве под холмом, в городе под водой, ибо иного ты уже не увидишь!
Тьма обрушивается водопадом, пряча и серые камни, и белую деву, и колючие звезды в небе, и тропу среди тумана. Мария только крепче стискивает ладонь Бригитты, пока та не вскрикивает от боли. Но даже тогда непросто заставить себя ослабить хватку — вдруг вырвут ее из рук, отберут, унесут?
Слишком близко врата Аннуина, слишком близок час их открытия. Бадб в тоске запрокидывает голову, словно пытаясь удержать слезы, забыв, что вороньи глаза плакать не могут. Мертвая ведьма знает, кому служит белая дева, знает ее господина — мастера охоты, лучшего загонщика, белого, яркого, сиятельного.
Знает, что его гончие только и ждут часа, чтоб вырваться из бездонного мира, знает, что врата вот-вот откроются, знает, что пощады живым не будет.
Лучше бы и правда здесь похоронили дьявола.
— Матушка? — шепчет Бригитта, и тоска подсказывает Бадб решение — единственно верное.
— Я здесь, моя девочка. Пока еще здесь.
Она приняла пирог души из рук дочери — ровно половину, по древним правилам. Слишком мало, чтобы вернуться. Достаточно, чтобы притвориться живой. Слюдяной полукруг в птичьих когтях тает, рассыпается искорками, и золотистые крупинки поднимаются над Бадб, оседают пыльцой на плечах и перьях, на клюве и когтях.
И они исчезают, оставляя вместо себя нагую плоть и человечье лицо.
На одну ночь Бадб подобна живым — и так же слаба и беззащитна, как и они.
Последняя крупица ее силы расправляет огромные черные крылья за ее плечами, вспархивает вороной — самой огромной, самой черной из тех, что когда-либо кружились над полями битв.
Но глаза у нее — светлые, такие же ясные, как и у Бадб.
Мария смотрит с молчаливым ужасом — но не перед богопротивным ведьмовством. Она понимает. Она и сама поступила бы так же.
— Береги мою дочь, Мария, — улыбается Бадб бескровными губами, и впервые к ее хриплому шепоту не примешивается карканье. — Даже зная, что я не приду, не смогу прийти, чтоб проверить тебя, напугать, наказать — береги, заклинаю!
Мария смотрит серьезно, лицо ее черно, как на похоронах.
— Ты ошибаешься, ты будешь рядом. Ибо в любви своей ты свята не меньше, чем те, в чью славу возводят церкви, те, к кому мы обращаем сердца и молитвы. Я буду просить Господа за тебя, Бадб. Он услышит меня, обещаю.
— Благословенна будь, — одними губами отвечает Бадб, склоняется к Марии, целует ее — как собственное дитя.
Она берет за руки Марию и Бригитту, нежно сжимает их пальцы, и тепло, и легко ей, что сейчас она может не бояться, что изранит их черными вороньими когтями. Земля дрожит под их ногами, ходит волнами, словно гигантский змей ворочается в недрах, пробуждаясь после долгого сна.
— Бегите, — говорит Бадб, — бегите и не оглядывайтесь, бегите и не вслушивайтесь в завывания ветра. Птица укажет вам путь.
Она отпускает их, отталкивает, и светлоглазая ворона взмывает над ними, летит прочь, сквозь тьму, туда, где клубится туман тайных троп.
Бадб уже в спину шепчет:
— Не горюй обо мне, Бригитта.
И оборачивается навстречу хозяину охоты и белошерстым, красноухим гончим его.